Педагогическая мозаика

Дорогой читатель!

Далее предлагается материал для чтения, думается, полезный в деле воспитания! Если Вы столкнулись с таким разделом как "задание для родителя", то необходимо: во-первых, познакомиться с оригинальным текстом; во-вторых, перейти к отделу вопросов (выделен курсивом), стараясь их не пропускать и отвечать на них последовательно; в-третьих, привлечь  к осмыслению доступный круг знакомых, сопоставляя свои взгляды с их воззрениями.

Задание для родителя 1

 Ю.Казаков  «Во сне ты горько плакал»

 Был один из тех летних теплых дней...

Мы с товарищем стояли и разговаривали возле нашего дома. Ты же прохаживался возле нас, среди травы и цветов, которые были тебе по плечи, или приседал на корточки, долго разглядывая какую-нибудь хвоинку или травинку, и с лица твоего не сходила неопределенная полуулыбка, которую тщетно пытался я разгадать.

Набегавшись среди кустов орешника, подходил к нам иногда спаниель Чиф. Он останавливался несколько боком к тебе и, по-волчьи выставив плечо, туго повернув шею, скашивал в твою сторону свои кофейные глаза и молил тебя, ждал, чтобы ты ласково взглянул на него. Тогда он мгновенно припал бы на передние лапы, завертел бы коротким хвостом и залился бы заговорщицким лаем. Но ты почему-то боялся Чифа, опасливо обходил его, обнимал меня за колено, закидывал назад голову, заглядывал в лицо мне синими, отражающими небо глазами и произносил радостно, нежно, будто вернувшись издалека:

- Папа!

И я испытывал какое-то даже болезненное наслаждение от прикосновения твоих маленьких рук.

Случайные твои объятия трогали, наверное, и моего товарища, потому что он вдруг замолкал, ерошил пушистые твои волосы и долго, задумчиво созерцал тебя.
" Стоял в зените долгий-долгий день, один из тех летних дней, которые, когда мы вспоминаем о них через годы, кажутся нам бесконечными.

Простившись со мной, еще раз взъерошив твои волосы, нежно коснувшись губами, в усах и бородке, твоего лба, от чего тебе стало щекотно и ты залился счастливым смехом, - Митя пошел к себе домой, а мы с тобой взяли большое яблоко и отправились в поход, который предвкушали еще с утра. Увидев, что мы собрались в дорогу, за нами немедленно увязался Чиф, тут же обогнал нас, едва не сбив тебя с ног, и, трепеща раскинувшимися в воздухе ушами, как бабочка крыльями, высоко и далеко прыгая, скрылся в лесу.

О, какой долгий путь предстоял нам - чуть не целый километр! И какое разнообразие ожидало нас на этом пути, правда отчасти уже знакомом тебе, исхоженном не раз, но разве одно время похоже на другое время, хотя бы даже и один час на другой? То бывало пасмурно, когда мы шли, то солнечно, то росисто, то небо было сплошь заволочено тучами, то порыкивал и перекатывался гром, то накрапывал дождь и бусинки капель унизывали сухие нижние ветки елей, и твои красные сапожки ласково блестели, и тропинка маслянисто темнела, то дул ветер и лопотали осины, шумели вершинами березы и ели, то бывало утро, то полдень, то холодно, то жарко - ни одного дня не было похожего на другой, ни одного часа, ни одного куста, ни дерева -ничего!

На этот раз небо было безоблачно, спокойного бледно-голубого цвета, без той пронзительной синевы, которая рекою льется нам в глаза ранней весной или бьет нам в душу в разрывах низких туч поздней осенью. А на тебе в тот день были коричневые сандалии, желтые носки, красные штанишки и лимонная майка. Коленки твои были поцарапаны, ноги, плечи и руки белыми, а серые с фисташковыми крапинками большие глаза почему-то потемнели и посинели...

Сначала мы пошли в противоположную от ворот сторону, к задней калитке, по тропе, испещренной солнечными пятнами, переступая через еловые корневища, и хвоя мягко пружинила у нас под ногами. Потом ты остановился как вкопанный, озираясь по сторонам. Я тотчас понял, что тебе нужна палка, без которой ты не представлял почему-то себе гуляния, нашел ореховый хлыст, обломал его и дал тебе палку.

Потупившись от радости, что я угадал твое желание, ты взял ее и опять скоро побежал впереди, трогая палкой стволы деревьев, подступавших к тропинке, и высокие, со скрипичными завитками на верхушках, еще мокрые в тени папоротники.

Глядя сверху на мелькающие твои ножки, на нежную шейку с серебристой косичкой, на пушистый хохолок на макушке, я постарался и себя вообразить маленьким, и сразу же воспоминания обступили меня, но какое бы раннее детство мне ни вспомнилось, всюду я был старше тебя, пока вдруг в лесной просвет слева, в лесной дух, окружавший нас, не кинулся с той стороны долинки, по дну которой текла Яснушка, теплый запах разогретых на солнце лугов.

- Але-ши-ны но-жки...- нараспев, машинально сказал я.

- Бегут по до-ожке...- тотчас послушно откликнулся ты, и по дрогнувшим твоим прозрачным ушкам я понял, что ты улыбнулся.

Да, и я так же бежал когда-то,, во тьме времен, и было лето, пекло солнце, и такой же луговой запах гнал душистый ветерок...

Я увидел большое поле где-то под Москвой, которое разделяло, разъединяло собравшихся на этом поле людей. В одной кучке, стоявшей на опушке жиденького березового леска, были почему-то только женщины и дети. Многие женщины плакали, вытирая глаза красными косынками. А на другой стороне поля стояли мужчины, выстроенные в шеренгу. За шеренгой возвышалась насыпь, на которой стояли буро-красные теплушки, чухающий далеко впереди и выпускающий высокий черный дым паровоз. А перед шеренгой расхаживали люди в гимнастерках.

И моя близорукая мать тоже плакала, беспрестанно вытирала набегающие слезы, щурилась и все спрашивала:

"Ты видишь папу, сынок, видишь? Где он, покажи хоть, с какого краю он?" - "Вижу!" - отвечал я и действительно видел отца, стоявшего с правого края. И отец видел нас, улыбался, махал иногда рукой, а я не понимал, почему он не подойдет к нам или мы к нему.

Вдруг по нашей толпе пронесся какой-то ток, несколько мальчиков и девочек с узелками в руках несмело выбежали на луговой простор. Торопливо сунув мне тяжелый узелок с бельем и консервными банками, мать подтолкнула меня, крикнув вдогонку: "Беги, сыночек, к папе, отдай ему, поцелуй его, скажи, что мы его ждем!" - и я, уставший уже от жары, от долгого стояния, обрадовался и побежал...

Вместе с другими, мелькая голыми загорелыми коленками, бежал я через поле, и сердце мое колотилось от восторга, что наконец-то отец обнимет меня, возьмет на руки, поцелует и я опять услышу его голос и такой уютный запах табака - ведь так давно я не видел отца, что короткая моя память о нем подернулась как бы пеплом и обернулась жалостью уже к себе, за то что я одинок без его грубых мозолистых ладоней, без его голоса, без его взгляда на себя. Я бежал, поглядывая то себе под ноги, то на отца, у которого я различал уже родинку на виске, и вдруг увидел, что лицо его стало несчастным, и чем ближе я к нему подбегал, тем беспокойней становилось в шеренге, где стоял отец...

Выйдя через калитку в лес, мы повернули направо, в сторону ротонды, которую когда-то начал строить наш сосед, но не достроил, и теперь она дико серела своим бетонным куполом и колоннами среди зелени елово-ольховой чащи, и которую ты любил подолгу, с восхищением рассматривать.

Слева от нас катила по камешкам свои струи крошечная речка Яснушка. Мы ее пока не видели за разросшимися кустами орешника и малины, но знали, что тропинка выведет нас к обрыву под ротондой, под которым медленно кружатся хвоинки и редкие листья в небольшом темном омутке.

Почти отвесными столпами прорывалось к нам солнце, в его свете медово горели волнистые потеки смолы, кровяными каплями вспыхивала там и сям земляника, невесомыми табунками толклась мошкара, невидимые в густоте листвы, перекликались птицы, мелькнув в солнечном луче, переметнулась с дерева на дерево белка, и ветка, мгновение назад оставленная ею, закачалась, мир благоухал...

" Смотри, Алеша, белка! Видишь? Вон она, смотрит на тебя...

Ты посмотрел вверх, увидел белку и выронил палку. Ты всегда ее ронял, если тебя вдруг занимало что-то другое. Проводив белку взглядом, пока она не скрылась, ты вспомнил о палке, подобрал ее и снова пустился в путь.

Навстречу нам, по тропе, прыгая так высоко, будто он хотел полететь, выскочил Чиф. Остановившись, он некоторое время созерцал нас своими глубокими, длинными, как у газели, глазами, спрашивая: бежать ли ему все вперед, не собираемся ли мы поворотить назад или в сторону? Я безмолвно показал ему на тропинку, по которой мы шли, он понял и опрометью бросился дальше.

Через минуту мы услышали его азартный лай, не передвигавшийся по звуку, а доносившийся из одного места. Значит, он никого не гнал, а что-то нашел и звал нас по скорее прийти.

- Слышишь? - сказал я тебе. - Наш Чиф что-то нашел и зовет нас!

Чтобы тебе не исколоться об елки и побыстрее дойти, я взял тебя на руки. Лай раздавался все ближе, и скоро под огромной прекрасной березой, стоявшей несколько особняком на едко-зеленой, сиреневой и желтой моховой полянке, мы увидели Чифа и услышали не только его лай, но и страстные, задыхающиеся всхлипывания во время вздохов.

Он нашел ежика. Береза стояла метрах в тридцати от тропинки, и я в который раз подивился его чутью. Весь мох вокруг ежика был вытоптан. Завидев нас, Чиф принялся брехать еще пуще. Я поставил тебя на землю, оттащил Чифа за ошейник, и мы присели перед ежиком на корточки.

- Это ежик, - сказал я, - повтори: ежик.

- Ежик... - сказал ты и тронул его палкой. Ежик фукнул и слегка подскочил. Ты отдернул палку, потерял равновесие и сел на мох.

- Ты не бойся, - сказал я, - только его не надо трогать. Вот теперь он свернулся клубком, одни иголки торчат. А когда мы уйдем, он высунет носик и побежит по своим делам. Он тоже гуляет, как и ты... Ему нужно много гулять, потому что он спит целую зиму. Его засыпает снегом, и он спит. Ты помнишь зиму? Помнишь, как мы катали тебя на санках?

Ты улыбнулся загадочно. Господи, чего бы я не отдал, чтобы только узнать, чему ты улыбаешься столь неопределенно наедине с собой или слушая меня! Уж не знаешь ли ты нечто такое, что гораздо важнее всех моих знаний и всего моего опыта?
И я вспомнил тот день, когда приехал за тобой в родильный дом. Ты представлял из себя тогда довольно тяжелый, как мне показалось, тугой и твердый сверток, который нянечка вручила почему-то мне. Я еще не донес тебя до машины, как почувствовал, что внутри свертка - теплое и живое, хоть лицо твое было прикрыто и дыхания твоего я не ощущал.

Дома мы сразу же распеленали тебя. Я ожидал увидеть нечто красное и сморщенное, как всегда пишут о новорожденных, - но никакой красноты и сморщенности не было. Ты сиял белизной, шевелил поразительно тонкими ручками и ножками и важно смотрел на нас большими глазами неопределенного серо-голубого цвета. Ты весь был чудо, и только одно портило твой вид - пластырная наклейка на пупке.
Скоро ты был снова спеленат, накормлен и уложен спать, а мы все пошли на кухню. За чаем разговор начался для женщин упоительный: о подгузниках, о сцеживании молока перед кормежкой, о купании и о прочих столь же важных предметах. Я же все вставал, присаживался возле тебя и подолгу рассматривал твое лицо. И вот когда я пришел к тебе в третий или четвертый раз, я вдруг увидел, что ты улыбаешься во сне и лицо твое трепещет...

Что значила твоя улыбка? Видел ли ты сны? Но какие же сны ты мог видеть, что могло тебе сниться, что мог ты знать, где бродили твои мысли и были ли они у тебя тогда? Но не только улыбка - лицо твое приобрело выражение возвышенного, вещего знания, какие-то облачка пробегали по нему, каждое мгновение оно становилось иным, но общая гармония его не угасала, не изменялась. Никогда во время бодрствования, - плакал ли ты или смеялся или смотрел молча на разноцветные погремушки, повешенные над твоей кроваткой, - не было у тебя такого выражения, какое поразило меня, когда ты спал, а я. затаив дыхание, думал, что же с тобой происходит. "Когда младенцы так улыбаются, - сказала потом моя мать, - это, значит, их ангелы забавляют".

Вот и теперь, сидя над ежиком, на мой вопрос ответил ты неясной своей улыбкой и промолчал, и я так и не понял, помнишь ли ты зиму. А первая твоя зима в Абрамцеве была чудесна! Такой обильный по ночам выпадал снег, а днем так розово сияло солнце, что и небо становилось розовым, и мохнатые от инея березы... Ты выходил на воздух, на снег, в валенках и в шубке, до того толстый, что руки твои в толстых варежках были растопырены. Ты садился в санки, обязательно брал в руку палку, - несколько палок разной длины были прислонены у крыльца, и ты каждый раз выбирал другую, - мы вывозили тебя за ворота, и начиналась упоительная поездка. Чертя палкой по снегу, ты принимался разговаривать сам с собой, с небом, с лесом, с птицами, со скрипом снега под нашими ногами и под полозьями санок, и все тебя слушало и понимало, одни мы не понимали, потому что говорить ты еще не умел. Ты заливался на разные лады, ты булькал и агукал, и все твои ва-ва-ва, и ля-ля-ля, и ю-ю-ю, и уип-тип-уип означали для нас только, что тебе хорошо.

Потом ты замолкал, и мы, оглянувшись, видели, что палка твоя чернеет на дороге далеко позади, а ты, растопырив руки, спишь, и румянец вовсю горит на твоих тугих щеках. Мы возили тебя час и два, а ты все спал - спал так крепко, что потом, когда мы вносили тебя в дом, разували, раздевали, расстегивали и развязывали и укладывали в кровать, - ты не просыпался...

Наглядевшись на ежика, мы вышли снова на тропинку и скоро подошли к ротонде. Ты первый увидел ее, остановился и, как всегда, с наслаждением выговорил:

- Кака-ая бо'ша-ая, к'аси-ивая башня!

Некоторое время ты смотрел на нее издали, повторяя изумленным тоном, будто видел ее впервые: "Кака-ая ба-ашня!", потом мы подошли, и ты стал по очереди трогать своей палочкой ее колонны. Затем ты перевел взгляд вниз, на маленькое лоно прозрачного омутка, и я тотчас подал тебе руку. Так, рука об руку, мы и спустились осторожно с обрыва к самой воде. Чуть пониже был перекат, и вода там звенела, омуток же казался неподвижен, и течение можно было обнаружить, если долго следить за каким-нибудь плавающим листком, который почти с медленностью минутной стрелки подвигался к перекату. Я сел на поваленную ель и закурил, потому что знал, что сидеть здесь мне придется до тех пор, пока ты не насладишься всеми прелестями омутка.

Выронив палку, ты подошел к очень удобному для тебя корню у самой воды, лег на него грудью и принялся смотреть в воду. Странно, но ты в это лето не любил играть обыкновенными игрушками, а любил заниматься предметами мельчайшими. Без конца ты мог передвигать по ладошке какую-нибудь песчинку, хвоинку, крошечную травинку. Миллиметровый кусочек краски, отколупнутый тобою от стены дома, надолго повергал тебя в созерцательное наслаждение. Жизнь, существование пчел, мух, бабочек и мошек занимала тебя несравненно больше, чем существование кошек, собак, коров, сорок, белок и птиц. Какая же бесконечность, какая неисчислимость открывалась тебе на дне омутка, когда ты, лежа на корне, приблизив лицо почти к самой воде, разглядывал это дно! Сколько там было крупных и мелких песчинок, сколько камешков всевозможных оттенков, какой нежнейший зеленый пух покрывал крупные камни, сколько там было прозрачных мальков, то застывавших неподвижно, то разом брызгающих в сторону, и сколько вообще микроскопических предметов, видимых только твоим глазом!

- П'авают 'ыбки... - сообщил ты мне через минуту.

- А-а, - сказал я, подходя и присаживаясь возле тебя, - значит, не ушли еще в большую речку? Это такие маленькие рыбки, мальки...

- Майки... - радостно согласился ты. Вода в омутке была столь прозрачна, что только синева неба и верхушки деревьев, отраженные в ней, делали ее видимой. Ты, перевесившись через корень, зачерпнул со дна горсточку камешков. Облачко мельчайших песчинок образовалось возле дна и, подержавшись немного, опало. Ты бросил камушки в воду, отражения деревьев заколебались, и по тому, как торопливо ты стал подниматься, я понял, что ты вспомнил о любимом своем занятии. Для тебя настало время бросать камни.

Я опять сел на поваленное дерево, а ты выбрал камень покрупнее, любовно оглядел его со всех сторон, подошел к самой воде и бросил его на середину омутка. Взлетели брызги, окруженный волнистыми струями воздуха, камень глухо тукнул о дно, а по воде пошли круги. Насладившись видом взволнованной воды, брызгами, стуком камня, плеском воды, ты дождался, пока все успокоится, взял еще камень и, как в первый раз, оглядев его, опять бросил...

Так ты бросал и бросал, любуясь всплесками и волнами, а мир вокруг был тих и прекрасен - не доносилось шума электрички, не пролетел ни один самолет, никто не проходил мимо нас, никто нас не видел. Один Чиф изредка появлялся то с той. то с другой стороны, высунув язык, с плеском вбегал в речку, шумно лакал и, вопросительно поглядев на нас, опять исчезал.

На плечо тебе сел комар, ты долго не замечал его, потом согнал комара, сморщился и подошел ко мне.

- Комаик кусил... - сказал ты, морщась. Я почесал тебе плечо, подул на него, похлопал.

- Ну? Что будем теперь делать? Еще побросаешь или пойдем дальше?

- Пойдем дайше, - решил ты.

Я взял тебя на руки, перешел через Яснушку. Нам нужно было пересечь потную долинку, вдоль которой тянулась сплошная кипень медуницы. Белые шапки ее, казалось, плавились на солнце, струились и были наполнены счастливым гудением пчел.

Тропинка начала подниматься - сначала среди ельника и лещины, потом между дубов и берез, пока не вывела нас на большой луг, окаймленный справа лесом, а слева переходящий в волнистое поле. Мы поднимались, уже по лугу, все выше, пока не взошли на его вершину, и нам стало далеко видно, открылся горизонт с еле заметными черточками антенн вдали, с тонкой дымкой над невидимым Загорском. На лугу уже начался сенокос, и хоть сено было еще в валках, но еле уловимый ветерок уже гнал над землей вянущий запах. Мы с тобой сели в еще не кошенной траве и цветах, и я утонул в них по плечи, ты же ушел в них с головой, и над тобой было одно небо. Я вспомнил о яблоке, достал его из кармана, до блеска вытер о траву и дал тебе. Ты взял обеими руками и сразу откусил, и след от укуса был подобен беличьему.

Кругом нас простиралась одна из древнейших русских земель - земля радонежская, тихое удельное княжество Московской земли. Над краем поля, высоко, плавными медленными кругами ходили два коршуна. Ничего нам с тобой не досталось от прошлого" сама земля переменилась, деревни и леса, и Радонеж пропал, будто его и не было, одна память о нем осталась, да вон те два коршуна ходят кругами, как и тысячу лет назад, да, может быть, Яснушка течет все тем же руслом...

Ты доедал яблоко, но мысли твои, я видел, были далеко Ты тоже заметил коршунов и долго следил за ними, бабочки пролетали над тобой, некоторые из них, привлеченные красным цветом твоих штанишек, пытались сесть на них. но тут же взмывали, и ты провожал взглядом их восхитительный полет. Ты говорил мало и коротко, но по лицу твоему и глазам видно было, что думаешь ты постоянно. Ах, как хотел я стать хоть на минутку тобою, чтобы узнать твои мысли! Ведь ты был уже человеком!

Нет, благословен, прекрасен был наш мир! Не рвались бомбы, не горели города и деревни, трупные мухи не вились над валяющимися на дорогах детьми, не окостеневали они от холода, не ходили в лохмотьях, кишащих паразитами, не жили в развалинах и во всяческих норках подобно диким зверям. Лились и теперь детские слезы, лились, но совсем, совсем по другому поводу... Это ли не блаженство, это ли не счастье!

Я опять огляделся и подумал, что этот день, эти облака, на которые в нашем краю в ту минуту, может быть, никто не смотрел, кроме нас с тобой, эта лесная речка внизу и камушки на дне ее, брошенные твоей рукой, и чистые струи, обтекающие их, этот полевой воздух, эта белая набитая тропа в поле, между стенками овса, уже подернутого голубовато-серебристой изморозью, и как всегда, красивая издали деревенька, дрожащий горизонт за нею," этот день, как и некоторые другие прекраснейшие дни моей жизни, останется во мне навсегда. Но вспомнишь ли этот день ты? Обратишь ли ты когда-нибудь свой взор далеко, глубоко назад, почувствуешь ли, что прожитых лет как бы и не было и ты опять крошечный мальчик, бегущий по плечи в цветах, вспугивающий бабочек? Неужели, неужели не вспомнишь ты себя и меня и солнце, жарко пекущее тебе плечи, этот вкус, этот звук неправдоподобно длинного летнего дня?

Куда же это все канет, по какому странному закону отсечется, покроется мглой небытия, куда исчезнет это самое счастливое ослепительное время начала жизни, время нежнейшего младенчества?

Я даже руками всплеснул в отчаянии от мысли, что самое великое время, то время, когда рождается человек, закрывается от нас некоей пеленой. Вот и ты! Ты уже так много знал, уже приобрел характер, привычки, научился говорить, а еще лучше понимать речь, у тебя уже есть любимое и нелюбимое...

Но кого ни спросишь - все помнят себя с пяти-шести лет. А раньше? Или все-таки не все забывается и иногда приходит к нам, как мгновенная вспышка, из самого раннего детства, от истока дней? Разве не испытывал почти каждый, как увидев что-то, вовсе даже неяркое, обыкновенное, лужу какую-нибудь на осенней дороге, услышав некий звук или запах, поразишься вдруг напряженной мыслью: это было уже со мной, это я видел, пережил! Когда, где? И в этой ли жизни или в жизни совсем другой? И долго силишься вспомнить" поймать мгновенье в прошлом - и не можешь.

Наступило время твоего дневного сна, и мы пошли домой. Чиф давно прибежал, умял себе в густой траве ямку и, растянувшись, спал. подрагивая во сне лапами.

В доме было тихо. Яркие квадраты солнца лежали на полах. Пока я раздевал тебя в твоей комнате и натягивал на тебя пижамку, ты успел вспомнить обо всем, что видел в этот день. В конце нашего разговора ты раза два откровенно зевнул. Уложив тебя в постель, я пошел к себе. По-моему, ты успел заснуть прежде, чем я вышел. Я сел у открытого окна, закурил и принялся думать о тебе. Я представлял твою будущую жизнь, но, странно, мне не хотелось видеть тебя взрослым, бреющим бороду, ухаживающим за девушками, курящим сигареты... Мне хотелось как можно дольше видеть тебя маленьким - не таким, каким ты был тогда, в то лето, а, скажем, десятилетним. В какие только путешествия не пускались мы с тобой, чем только не увлекались!

Потом из будущего я возвращался в настоящее и опять с тоской думал, что ты мудрее меня, что ты знаешь нечто такое, что и я знал когда-то, а теперь забыл, забыл... Что и все-то на свете сотворено затем только, чтобы на него взглянули глаза ребенка! Что царствие божие принадлежит тебе! Не теперь сказаны эти слова, но, значит, и тысячи лет назад ощущалось загадочное превосходство детей? Что же возвышало их над нами? Невинность или некое высшее знание, пропадающее с возрастом?

Так прошло более часу, и солнце заметно передвинулось, тени удлинились, когда ты заплакал.

Я ткнул папиросу в пепельницу и прошел к тебе, думая, что ты проснулся и тебе что-нибудь нужно.

Но ты спал, подобрав коленки. Слезы твои текли так обильно, что подушка быстро намокала. Ты всхлипывал горько, с отчаянной безнадежностью. Совсем не так ты плакал, когда ушибался или капризничал. Тогда ты просто ревел. А теперь - будто оплакивал что-то навсегда ушедшее. Ты задыхался от рыданий, и голос твой изменился!

Сны - всего лишь сумбурное отображение действительности? Но если так, какая же действительность тебе снилась? Что ты видел кроме наших внимательных, нежных глаз, кроме наших улыбок, кроме игрушек, солнца, луны и звезд? Что слышал ты, кроме звуков воды, шелестящего леса, пения птиц, убаюкивающего шума дождя по крыше и колыбельной матери? Что успел узнать ты на свете, кроме тихого счастья жизни, чтобы так горько плакать во сне? Ты не страдал и не жалел о прошлом, и страх смерти был тебе неведом! Что же тебе снилось? Или у нас уже в младенчестве скорбит душа, страшась предстоящих страданий?

Я осторожно принялся будить тебя, похлопывая по плечу, гладя твои волосы.

- Сынок, проснись, милый, - говорил я, слегка тормоша тебя за руку. - Вставай, вставай, Алеша! Алеша! Вставай...

Ты проснулся, быстро сел и протянул ко мне руки. Я поднял тебя, прижал крепко и, нарочито бодрым голосом приговаривая: "Ну, что ты, что ты! Это тебе приснилось, погляди, какое солнышко!" - стал раздвигать, откидывать на стороны занавески.

Комната озарилась светом, но ты все плакал, уткнувши лицо мне в плечо, прерывисто набирая в грудь воздуху и так крепко вцепившись пальцами мне в шею, что мне больно стало.

- Сейчас обедать будем... Смотри, какая птица полетела... А где наш беленький пушистый Васька? Алеша! Ну, Алешка, милый, не бойся ничего, все прошло... Кто это там идет, не мама ли? - я говорил что попало, стараясь развлечь тебя.

Постепенно ты стал успокаиваться. Рот твой еще страдальчески кривился, но улыбка уже пробивалась на лице. Наконец ты просиял и засветился, увидев любимый тобою, висящий на окне крошечный обливной кувшинчик, нежно выговорил, наслаждаясь одним только этим словом:

- Куииинчи-ик...

Ты не потянулся к нему, не сделал попытки схватить его, как хватают обычно дети любимую игрушку, - нет, ты смотрел на него омытыми слезами и от этого особенно чистыми глазами, упиваясь его формой и расписной глазурью.

Умыв тебя, обвязав салфеткой, усадив за стол, я вдруг понял, что с тобой что-то произошло: ты не стучал ложкой по столу, не смеялся, не говорил "скорей!" - ты смотрел на меня серьезно, пристально и молчал! Я чувствовал, как ты уходишь от меня, душа твоя, слитая до сих пор с моей, - теперь далеко и с каждым годом будет все отдаляться, отдаляться, что ты уже не я, не мое продолжение, и моей душе никогда не догнать тебя, ты уйдешь навсегда. В твоем глубоком, недетском взгляде видел я твою, покидающую меня душу, она смотрела на меня с состраданием, она прощалась со мною навеки!

Я тянулся за тобою, спешил, чтобы быть хоть поблизости, я видел, что я отстаю, что моя жизнь несет меня в прежнюю сторону, тогда как ты отныне пошел своей дорогой.

Такое отчаяние охватило меня, такое горе! Но хриплым, слабым голоском звучала во мне и надежда, что души наши когда-нибудь опять сольются, чтобы уже никогда не разлучаться. Да! Но где, когда это будет?

Впору, братец ты мой, было и мне заплакать...

 

 

Попробуйте предположить, каков возраст ребенка? После ответа прочтите последнее предложение рассказа - «А было тебе в то лето полтора года». Всплывают ли у Вас в памяти какие-то фрагменты из детства Вашего ребенка столь же ярко и детально сохраненные спустя время? Разделяете ли Вы настолько серьезное отношение отца к сыну-малютке? Какие чувства, на Ваш взгляд, переполняют родителя? Что нового позволяет увидеть такой взгляд на свое чадо, когда на первый план выходит личностный образ, а преходящие черты оказываются неважными? Не выражение ли это веры родителя в свое чадо, его лучшее будущее? На протяжении всего рассказа наблюдается следующая черта, свидетельствующая об исполнении отцом родительского предназначения, - отец впустил в свое сердце сына и сделал его неразлучным собеседником. Заметили Вы эту особенность устроения души взрослого героя рассказа? К какому именно лицу в становящейся личности ребенка обращается отец в излиянии своей души?

В чем можно заметить, что отцом приобретается опыт вечности через своего сына? Какая деятельность родителя способствовала воспитанию любовного отношения к сыну? Найдите в рассказе места, где родитель внимает, сопереживает сыну, предупреждает его желания и действия, терпит, вспоминает былое, любуется сыном и прочее. Обратили Вы внимание, что любовь к сыну преображает весь мир для отца, побуждая изливать любовь и на все окружающее? И все-таки, угадали ли Вы, почему ребенок во сне горько плакал? Когда ребенок способен по-Вашему воспринять самые глубокие проявления личности родителя; не тщетны ли оказались серьезные слова отца о жизни своему чаду?

 

          Задание для родителя 2

  Ретроспекция

 Человек, который думает главным образом о собственном благополучии, достоин лишь презрения.

Определяющим в жизни человека является желание совершить нечто важное.

В дискуссии я нередко считаю необходимым повторить свою мысль несколько раз с тем, чтобы не сомневаться, что меня понимают правильно.

 Большинство людей толком не понимают, что для них благо.

Тот не понял, что такое жизнь, кто не верит в великие идеалы.

Из всех существовавших когда-либо философских учений, вероятно, лишь одно верное.

В нашем сложном мире единственный способ сориентироваться в происходящем – положиться на руководителей или специалистов, из тех, которым можно доверять.

Так много дел, и так мало времени, чтобы все сделать.

Лучше умереть стоя, чем жить на коленях.

Не желаю признаться даже самому себе в том, что втайне мечтаю стать таким же знаменитым, как Эйнштейн, Бетховен или Шекспир.

Если хочешь выполнить свое предназначение в жизни, иногда необходимо пойти на риск: «все или ничего!»

Большинство людей не считаются с другими.

Тот, кто много суетится, может «за деревьями не увидеть леса».

В оживленной дискуссии я настолько увлечен тем, что собираюсь сказать, что не слушаю других.

Если в споре меня заденут, «последнее слово будет за мной».

В этом мире существует две категории людей: те, кто за правду, и те, кто против нее.

Человек, в общем-то, существо несчастное и беспомощное.

У атеистов и верующих нет ничего общего.

За всю историю человечества едва ли наберется дюжина действительно великих мыслителей.

Настоящее слишком печально, стоит жить ради будущего.

К сожалению, значительное количество людей, с которыми я обсуждал социальные и моральные проблемы, даже не вполне понимают, что происходит в мире.

По сути дела, мир, в котором мы обитаем, место довольно пустынное.

Худшее, что человек может совершать, это публично нападать на людей, которые разделяют его же идеалы.

Большинство идей, публикуемых в печати в наше время, не стоит затрат на бумагу, на которой они печатаются.

Естественно, что человек смотрит в будущее со страхом.

У меня кровь закипает от негодования, когда человек упрямо отказывается признавать, что он не прав.

Когда речь идет о разногласиях по религиозным вопросам, не стоит идти на компромисс с представителями другой веры.

 

Предположите в главных чертах особенности детства взрослых людей, часто говорящих так? Иной раз в часто повторяемой фразе - жизненном девизе просматривается вся жизнь, не правда ли?

Задание для родителя 3

        Сны

 Василий Шукшин «Сны матери»

 

Вот материны сны, несколько. Почему-то они мне запомнились, не знаю. Может, потому, что рассказывала она их не один раз; она сама помнит их всю жизнь.

 

Первый

– Я была ишо маленькая, годов семь так, восемь было. Может, маленько больше. Вижу сон. Вышла я вроде из дома – в тятином дому-то,  – а в ограде у нас на ослике сидит святой с бородкой. Маленький такой старичок, весь белый: бородка белая, волосы белые.  «Поводи, говорит, меня, девочка, по оградке-то, поводи». Я – вроде так и надо – начала водить. Взяла ослика-то за уздечку да вожу. Осликов-то сроду не видела, а вот приснилось же. Вожу, а сама возьми да подумай: «Дай-ка я у него спрошу, што мне на тем свете будет?» Да взяла да спосила. Старичок засмеялся, достал откуда-то из-под полы бумажку и подает мне. «Вот, говорит, чего тебе будет». Я взяла бумажку-то, смотрю: она вся-вся исписана. А читать-то я уж умела. Вижу, буковки все наши, а разобрать сразу как-то не могу. Ладно, думаю, я его ишо маленько покатаю, а потом пойду в избу да и прочитаю ладом. А сердце так вот волнуется!.. Шибко уж я рада, што узнаю про себя. Вожу вроде ослика-то, а сама – нет-нет да загляну в бумажку. Не читаю, а так. Радуюсь. Даже и про старичка забыла. Радовалась я, радовалась – и проснулась. Так обидно, так обидно было, даже заплакала. Маме утром рассказываю, она мне говорит: «Глупенькая ты, глупенькая, кто же тебе здесь скажет, чо на том свете будет? Никто не скажет». А я вот все думаю: не проснись я раньше время, можеть, и успела бы прочитать хоть словечка два. Главно, ведь торопилась же я в избу-то!.. И вот – на тебе! – проснулась. Видно, и правда: не дано нам здесь знать про это, не дано.

 

Второй 

– А это уж когда у меня вы были… Когда уж Макара забрали.

– В тридцать третьем?

– Но. Только-только его забрали. Весной. Я боялась ночами-то, ох боялась. Залезу с вами на печку и лежу, глазею. А вы – спи-ите  себе, только губенки оттопыриваются. Так я, грешным делом, нарочно будила вас да разговаривала – все не так страшно. А кого вам было-то!.. Таля, та вовсе грудная была. Ну. А тут – заснула. И слышу, вроде с улицы кто-то постучался. И вижу сама себя: вроде я на печке, с вами лежу – все как есть. Но уж будто я и не боюсь ничегошеньки, слазию, открыла избную дверь, спрашиваю: «Кто?» А там ишо сеничная дверь, в нее постучались-то. Мне оттуда: «Это мы, отроки. С того света мы». – «А чего вы ко мне-то? – Это я-то им. – Идите вон к Николаю Погодину, он мужик, ему не так страшно». – «Нет, нам к тебе надо. Ты нас не бойся». Я открыла… Зашли два мальчика в сутаночках. Меня всюё так и опахнуло духом каким-то. Прия-атным. Даже вот не могу назвать, што за дух такой, на што похожий. Сяли они на лавочку и говорят: « У тебя есть сестра, у нее померли две девочки от скарлатины…» - «Ну, есть, говорю. И девочки померли – Валя и Нюра». – «Она плачет об их, горюет». – «Плачет, говорю. Жалко, как же». – «Вот скажи ей, штоб не плакала, а то девочкам от этого хуже. Не надо плакать». – «Ладно, мол, скажу. А почему же хуже-то от этого?» Они мне ничего не сказали, ушли. А Авдотье-то на другой день рассказала, она заплакала: «Милые мои-то, крошечки мои родные, как же мне не плакать об вас?..» Да и наревелись обои с ей досыта. Как же не плакать – маленькие такие, говорить только начали, таких-то ишо жалчее.

 

Третий

– А тут вижу: хвораю лежу. А правда хворала-то. Си-ильно хворала. Но это в то время, как Макара взяли. А вижу, вроде я в тятином дому-то лежу, на кровати. Я часто себя в тятином дому вижу. И вот лежу хвораю. А вот так вот вскинула глаза-то позадь себя, а они стоят две – Авдотьины девочки-ти, которые померли-то. Стоят две. В чем их положили в гробики, в том и стоят – в платьицах в таких, я их хорошо помню, эти платьица. «Ой, говорю, Валенька, Нюронька!.. Да милые вы мои-то, вы откуда же?» – «А оттуда»,  – говорят. «Ну и как вам там?» - «Хорошо. Ой, няня Маруся, нам там хорошо!» Ну, знамо, безгрешные душеньки… А потом Валя, постарше которая, вот так вот пальчиком погрозила и говорит: «А  куклы-то нам посулила, а сама не сделала». А правда: когда они хворали лежали, я им посулила куклы сделать. Тада ведь купить-то негде было, сами делали, да из тряпочек разных платьица шили да играли. И так мне горько сделалось, что я заплакала. Заплакала и проснулась – лежу зареванная… «Ладно, думаю, выздоровею, сделаю вам куклы». Выздоровела, выстрогала две куколки, одела их понарядней да соседским девочкам, какие победней, отдала. Вот, играйте на здоровье.

 

Четвертый

А это уж, как война началась, - тоже сон видела. Как забрали наших мужиков, то их сперва здесь держали, а потом в Бийск вон всех отвезли – в шалоны сажать. Согнали их туда – видимо-невидимо! Ну, пока их отправляли партиями, мы там с имя жили – прямо на площади, перед вокзалом-то, больша-ая была площадь. Дня три мы там жили. Лето было, чего же. И вот раз – днем! – прикорнула я, сижмя прямо, на мешок на какой-то голову склонила да и задремала, а он рядом сидел, отчим твой, Павел-то. И только я задремала, вижу сон. Будто бы с им на покосе. А покос вроде не колхозный, а свой, единоличный. Балаган такой стоит, таганок возле балагана… Сварила я похлебку да даю ему попробовать: «На-ко, мо, спробуй, а то тебе все недосол кажется». Он взял ложку-то, хлебнул да как бросит ложку-то и даже заматерился, сердешный. Он редко матерился, покойничек, а тут даже заматерился – обжегся. И я сразу и проснулась. Проснулась, рассказываю ему, какой сон видела. Он послушал-послушал да загрустил… Аж с лица изменился, помутнел (побледнел).  Говорит печально: «Все, Маня… Неспроста этот сон: обожгусь я там». И – обжегся: полгода всего и пожил-то после этого – убило.

 

Пятый

– А вот сон тоже. Лежала я в больнице, а со мной вместе девушка одна лежала, сиротка. Я приголубила ее, она меня и полюбила. Да так привыкла! Ночевать потом ко мне ходила, когда мы из больницы-то выписались. А работала она на складе весовщицей. Каждый вечер, бывало, идет: «Мария Сергеевна, я опять к вам». Давай, милая, все веселей двоим-то.

– Ей что, жить, что ли, негде было?

– Да пошто же! Вот – привыкла. И я уж тоже к ей привыкла. Так мы дружно с ей жили! А потом она померла: плеврит, а от плеврита печень занялась. Померла, бедная. Я и схоронила ее. А потом вижу сон. Вышла я будто бы на речку, а на той стороне, где Гилёв остров, - город будто бы. Большой-большой город! Да красивый, дома высокие… И дома высокие, и весь вроде бы он в садах, весь-то он в зелени. Цветы – я даже с этой стороны вижу – так и колышутся, так и колышутся. Ах ты, господи! Сяла я в речку-то да и поплыла туда – сижмя как-то, сижу и плыву, только руками маленько подгребаюсь. И так меня к тому городу и вынесло. Вышла я на берег – никого нету. Я стою, не знаю, куда идти. А смотрю, выходит моя Ниночка, девушка-то, сиротка-то. Матушка ты моя-то!.. Увидела меня да так обрадовалась, обняла да та-ак крепко прилюбила, я ишо подумала: «Сильная какая – не выхворалась». А она, правда, мало хворала-то, скоро убралась. «Куда же мне идти-то? – спрашиваю ее. – Пошто тут никого нет-то?» - «Есть, говорит, как нету. А тебе во-он туда, - показывает мне. – Во-он, видишь?» Я смотрю туда, а там место-то похужее, победней, и дома пониже. «А ты где же?» - спрашиваю Ниночку-то. А не спрашиваю же: «Ты где живешь?» - знаю, што она мертвая, а вишь, спрашиваю просто: «А ты где?» - «А я, говорит, вот – в центре». Конечно, сколько она и пожила-то. Она и нагрешить-то не успела, безгрешная душенька. А мне-то, вишь, на окраинке только место… Да хоть бы и на окраинке, а только там. Господи, как же там красиво! Все время у меня в глазах тот город стоит.

– Тогда телевизоры-то были уже?

– Какие телевизоры! Это когда было-то! – когда ты на действительной ишо служил. А Наташа в институте училась. Вон когда было-то. А што, думаешь, насмотрелась в телевизоре и поэтому такой город приснился?

– Но.

– Нет. Я сроду таких городов ни в телевизоре потом, ни в кино не видела. Што ты!.. 

 

Как сны связаны с нашей жизнью? Какова их связь с глубинными процессами души? Почему сны матери запомнились герою? Есть ли сны, памятные Вам на протяжении всей жизни? Связаны ли они между собой? Знаете ли Вы, что снится Вашему ребенку? Чем сон похож на жизнь,... а на смерть? Почему дети не любят спать? А взрослые? Чем притягателен сон, что иные в мечтаниях удаляются в действительность, подобную сну? Что надо сделать, чтобы «не проспать» жизнь? Было ли у Вас когда-нибудь  впечатление, что сон и явь поменялись местами? Что радостнее для Вас - сны или настоящая жизнь? Может ли душа воспринимать  высшие откровения во сне? Какое значение имеет сон в Священном Писании?


Задание для родителя 4

 

 УЧИТЕЛЬСТВО

Иоанн, архиепископ Сан-францисский (Шаховской)

 "Я пришел для того, чтобы имели жизнь, и  имели с избытком". (Ин.10,10.)

Если трудно учить, то еще труднее учить учительству. Ибо учительство есть и великий грех, и величайшее добро.

Учительство грех, потому что: "и не называйтесь наставниками, ибо один у вас Наставник - Христос" (Мф. 23, 10). И - "Братья мои, не многие делайтесь учителями, зная, что мы подвергнемся большему осуждению" (Иак. 3, 1).

Учительство - добро, потому что "кто сотворит и научит, тот великим наречется в Царствии Небесном (Мф. 5, 19) и - "Как прекрасны ноги... благовествующих благое" (Рим. 10, 15).

Творить и учить трудно. Трудно блаженство учительства, и трудно избавление от его греха. Учащий уподобляется Богу. Неправильно (ненадлежаще и не в надлежащем духе) учащий уподобляется идолу и диаволу. В этом крест истинного учительствования, и его слава.

Евангелие есть Слово, направленное не к ученикам только, но и к учителям, ибо ученик Божий есть учитель человеков. Жить по Христу - это значит непрестанно учить всех и научаться чрез всех и от всего. Жить по Христу - непрестанно учить себя.

Учение истине других есть лишь возрастание учения себя.

Кто евангельски учит себя (являет любовь Божию к себе), может учить и других. Правильно учащий себя изливается правильностью сердца своего и учения своего на других. Ибо других видит частицами себя. И им изливает свое познание любви. Им излучает свое познание правды; и словами, и делами, и молчанием, и молитвой.

В любящем все учит; ничто не пребывает в покое, все изливается, излучается, приобщается ко всему, и все приобщает своей любви.

Учительство Христово есть осоление мира через людей. Людей - друг чрез друга.

Лживое учительство есть сеяние плевел (Мф. 13, 25) - горькой травы зла и неведения.

Сеяние учения равно сеянию хлеба. Слово небесное сеется через слово человеческое. Слово человеческое есть вид зерна; слово Божие есть сила жизни в зерне. Форма должна сгнить, и слово человеческое должно стереться. Сила Божия, оплодотворявшая слово человеческое, дает плод. Суд над словом есть молчание, в котором все истинное зреет и растет (митр. Филарет).

Слово о духе должно быть словом Духа. Иначе оно будет ложно.

Слово истины - проволока тонкая, по которой Дух Божий востекает к сердцу человека и изменяет сердце. "Вы уже очищены через слово, которое Я проповедал вам" (Ин. 15, 3). "Я, - говорит Господь, - испытующий сердца" (Апок. 2,23). "Вера от слышания" (Римл. 10, 14). Вера есть изменение естества; не убеждение, а изменение естества; не убеждение, а изменение и претворение человека. Слух же и слово - проводники веры к сердцу от другого сердца.

Мир полон различными колебаниями и волнами. Положительное и отрицательное движение духа совершается за порогами нашего сознания и только отчасти улавливается опытом нашей жизни (Евангелие - о траве, невидимо, однако же заметно растущей. Мк. 4, 26-29).

Учительство есть горение и излучение правды, все равно, скрытое или открытое ("Нет ничего тайного что бы не стало явным"). Истинное учительство зреет с сокровенным сердца человеком (1 Петр. 3, 4) и не утаивается ни от людей, ни от ангелов. (От людей - иногда, от ангелов - никогда; и потому всегда есть сила для мира и его спасение). Блажен подвиг проповедников Слова, "проповедующих на кровле" (Мф. 10, 27); блажен подвиг и безмолвного скитания в ущельях земли (Евр. 11, 38) святых отшельников. Их свет учит и греет миллионы людей...

"От избытка сердца глаголют уста" (Мф. 12, 34). Что такое этот избыток сердца?.. Влага ядовитая имеет ядовитое испарение. Благоухающая благоухает своим испарением. Духовное содержимое сердца не может утаиться, оно просвечивает сквозь человека, льется из глаз, сходит с языка, со всех движений и черт.

В сокровенной внутренней жизни человека накапливаются энергии, добрые или злые. Добрые столь же не могут жить в одном сердце со злыми, как вода с огнем. Либо огонь уничтожает воду, либо вода заливает огонь. Их борьба есть мучение человеческого сердца. Мучение исчезает лишь при победе злого или доброго, и человек либо успокаивается во зле и самоволии, становится (по-сатанински) "выше добра и зла" (Ницше), либо находит покой Господень - благословенную "субботу" свободы от страстей и похотей. Первое "успокоение" есть выражение духовной смерти; второе - жизни во Христе.

Всякий человек имеет свое содержимое сердца. Над очищением сего содержимого надо непрестанно работать человеку, дабы увидеть Господа, дабы осязать Господа руками своими. Блаженство сего обещано чистым сердцем (Мф. 5, 8). Огонь Духа должен испарить из сердца все воды, капли и пену страстей (греховных самоволий). Вода Крещения должна угасить все "раскаленные стрелы лукавого" (Ефес. 6, 16), огонь похоти и греха.

Дабы единое высшее естество восцарствовало в сердце, оживотворяя его огнем святыни и прохлаждая водами Высшей жизни.

Вода жизни подменивается в злом сердце мертвой водой, и огонь славы горней подменивается огнем геенны. Вода греха и смерти сжигается огнем любви евангельской, и огонь геенны угашается водами благодати.

Но пока не совершилось это воскресение человека (уже в сей жизни), идет борьба за вечную жизнь: радость и мучение человеческое.

"Избыток сердца" есть излучение данного (в сей миг) содержания сердца. Избыток надо хранить, не являть его. В этом закон первичной духовности человека. Надо управлять своим "избытком", уметь его удерживать. Злой надо удерживать и испепелять. Добрый надо удерживать - хранить, как нечто драгоценное, сокровенное, нектарное, исчезающее при неосторожном и неблагоговейном обращении.

Вода благодати дастся тому, кто умеет сохранить. Огонь духа небесного вручается тому, кто умеет не только его мудро открывать в мире, но и загораживать его руками своими от больных глаз мира.

"Избыток" свой благодатный надо хранить как зеницу ока сердечного, тысячекратно более тонкого, чем внешнее, глядящее на временные явления мира. Непроизвольно показывают обычно люди зло свое. Хотят скрыть и не могут. Пусть и обнаружение добра всегда идет этим путем. И тогда будет являться истинный избыток. Если сами станем открывать добрые "избытки" свои - откроем сердце неутвержденное свое, и - поранимся (Мф. 7, 6). Если станем скрывать сердце - откроем избыток, в той мере, в которой скрыли сердце... Ибо Господь уже будет являть Свой избыток любви через наше, умершее для своей правды сердце. Чуден и тонок этот закон; блаженно его применение. Видишь его на скромных, на совестливых, на не знающих своей правды, но сияющих своей правдой людях.

Явно учит лишь тот, кто умеет учить тайно. Тайно просвещать себя, тайно отражать свет Божий в мире.

"Пусть левая рука твоя не знает, что делает правая" (Мф. 6, 3), "Помолись Отцу твоему втайне" (Мф. 6, 6)... Смотрите, не творите милостыни вашей пред человеками, да видимы будете ими (т.е. ради этого) (Мф. 6, 1)... "Подобно Царствие Божие горчичному семени, которое меньше всех семян (в мире земных явлений) (Мк. 4, 30 – 31). Тайное отношение к окружающему миру, сокрытие в Господе. Поручение себя и дел своих Всевышнему.

Старцы оптинские по большей части обличали прикровенно (под видом какого-нибудь рассказа или события из их личной жизни). Таинственное вразумление - самое острое, "рассекающее" человека. Слово Божие только то рассекает нас, которое наиболее непосредственно, т. е. не принудительно и остро входит в нашу душу. Мы ищем убеждения, не насилующего нашей свободы, а всякое слово человеческое тащит нас; лишь одно Слово Божие (хотя бы и в слове человеческом) - зовет нас, являя свою любовь. Слово же человеческое уговаривает и принуждает.

Бог Живой есть величайшая свобода и милование. Этого милования исполнены мы должны быть, и тогда слово наше будет учить и освобождать.

Явное учительство есть свидетельство; или, иначе сказать, - мученичество. Мученик по-гречески означает "свидетель", и свидетель (истины Божией в мире) есть всегда мученик. Ибо преодолевать ему надо терние собственного сердца и шипы диавола, и всего мира. Свидетельство есть явное учительство в мире. Истина должна проникнуть до последней сферы мира, на самые дальние его волны, объять слух и голос, воздух, дыхание и язык. Когда мы свидетельствуем (явно говорим истину Божию в мире и о мире), мы говорим не только тому человеку, которому говорим в данную минуту, но и всему миру: ангелам и человекам, солнцу, воздуху, земле и небу... Ибо истина, высказанная звуком голоса человеческого, проходит все небеса (Рим. 10, 18) и, увеселяя ангелов, ложится у Престола Божия, как некое семя, долженствующее воскреснуть в Последний день. Безмерно ценно это исповедание слова, свидетельство Истины, чрез грешного человека в мире грешном! Истинно, кто не постыдится Христа, Сына Божия (Его правды, Его чистоты), того и Сын Человеческий не постыдится, когда придет во славе Своей, "со святыми ангелами" (Лк. 9, 26), добавляет Евангелие. Ибо ангелы - свидетели наших слов.

Истину можно говорить лишь "от избытка сердца". И нельзя слышать об Истине "без проповедующего" (Римл. 10, 14). Но, "как проповедовать, если не посланы?" (Римл. 10. 15)... Слышать мир должен истину Божию - от себя же, от своих уст, от уст людей грешных... "Твоими устами буду судить тебя, лукавый раб" (Лк. 19, 22). Оттого ангелы на земле молчат, а человеки посылаются. Их сердцу дается "избыток", и этот избыток дает им силу свидетельства. Свидетельствовать же можно лишь о том, что "видели очи", что "осязали руки" (1 Ин. 11). "О Слове Жизни". Сердце должно осязать, сердце должно видеть Христа. Только такое свидетельство принимается на судах Божиих и человеческих.

 

Согласились ли Вы с данным духовным истолкованием учительства, столь непривычным для, например, школьной действительности? Какие фразы текста афористично раскрывают Истину? Почему в прежние времена в народе не стоял вопрос: смогу ли я воспитать своего  ребенка? Постарайтесь найти в конце текста ответ на этот вопрос. Кто не может быть учителем? А кто не хочет? Почему? О каком человеке Вы бы сказали, что он имеет в себе «избыток жизни». Какие практические правила для жизни для взращивания в себе учительства можно сформулировать по прочтении этого текста?